Келейные записки. Автобиография 3

V

Приехав за мной из усадьбы, мать моя оставила там больного мужа своего, моего отца, двух малолетних детей — брата моего десяти лет и сестру семи лет, но, несмотря на это, она пробыла для меня со мной в Петербурге весь конец декабря и начало января месяца, чтобы, пользуясь святочным временем, познакомить меня со всякого рода увеселениями и рассеянностью столичной жизни, чем надеялась прельстить меня и отвлечь от религиозного настроения, которое не переставала приписывать юношескому увлечению среди институтского затвора. Она вывозила меня всюду, куда лишь было можно и доступно: в театры, в оперы, на вечера и домашние спектакли, и, как мне казалось, более даже, чем бы позволяли наши средства, старалась, по ее мнению, доставлять мне удовольствия, чем, в сущности, только томила меня, вовсе не достигая своей цели. Говорю по чистой совести, что все эти столичные увеселения мне не только не нравились, но, напротив, казались мне пустыми, не могущими занять, заинтересовать внимание серьезного человека; а когда мне их навязывали насильно и часто, то мне они опротивели, надоедали, и душа моя сильно томилась. Впрочем, несмотря на такое свое недружелюбное ко всему светскому отношение, я не доверяла себе: чувство, всажденное во мне Господом чрез бывшее (описанное) видение, было для меня слишком высоко, свято и дорого; изменить ему, забвением его хотя на минуту, казалось мне грехом неблагодарности к такому великому дарованию Божию; я хранила его в сердце, как святыню, и видя, как подруги и сверстницы мои увлекаются миром и его приманками, я боялась за себя, справедливо сознавая, что и я такая же слабая и немощная душой девушка, и что призвание мое есть не что иное, как дело Божие, а никак не мое, то есть не степень моего преуспеяния; я хорошо помнила все обстоятельства, предшествовавшие тому чудному откровению, а потому не могла не видеть, что я сама лично тут не при чем. Поэтому, когда в силу обстоятельств поселялось в душе моей сравнительное равнодушие, или, иначе сказать, когда я видела безвыходность своего положения, и приходилось мириться с ним, я боялась, чтобы примирение не приняло настоящего значения и не поселило бы в душе моей охлаждения к религиозным стремлениям.

Получая частые письма из усадьбы о том, что, хотя там и все благополучно, но с величайшим нетерпением ожидают туда нас с матерью, я все же питала надежду, что скоро уедем из шумной столицы в мирную, уединенную деревню, где уже, конечно, образ жизни будет мне более по сердцу. Но, увы! — и в усадьбе ничто не приласкало моего сердца, ничто не ответило его стремлениям. Первое, что омрачило мои надежды, — это отсутствие храма Божия, который отстоял от нашей усадьбы на 4 версты; служба в этой церкви, как и во всех селах, совершалась лишь в воскресные и праздничные дни, но и какая была это служба в сравнении с той, к которой в столице привыкла я с детства, а потому и не допускала мысли, чтобы Богослужение могло совершаться иначе. Однако, в силу обстоятельств, я бы довольствовалась и этим, но, как я сказала, служба совершалась лишь в праздники, а и в праздники не всегда оказывалась возможность ехать в село.

Жизнь в деревне вообще оказалась вовсе не такой замкнутой, какой я ее себе рисовала: приехала я зимой, когда все помещики (которыми так небеден Боровичский уезд) были в своих усадьбах; все они жили как-то дружно, общительно, собираясь вместе то в одной, то в другой усадьбе, гостили друг у друга подолгу, к чему и самые помещения их усадеб были приспособлены, заключая в нижнем этаже, кроме комнат хозяев, несколько гостиных и зал, а в верхних этажах — отдельные номера для гостей, где они и располагались, как дома, гостя подолгу.

Как «новинка» появилась я в этом помещичьем мире: все взоры были обращены на меня, и я, «молоденькая институтка», сделалась предметом суждений и толков. Мать моя и тут сочла своей обязанностью «вывозить» меня, знакомить с соседними помещиками, у которых и мне приходилось гостить по нескольку дней, особенно, когда в длинные зимние вечера устраивались в той или другой усадьбе спектакли (домашние), в которых приходилось участвовать и мне. От природы одаренная всякими способностями и ловкостью, я недурно исполняла достававшиеся мне роли, а это послужило причиной того, что почти ни один спектакль не устраивался без моего соучастия.

Таким образом прошел весь январь, февраль и Великий пост, — мы в церковь почти не ездили, кроме редких праздников; но что за богомолье это было! Заранее уговорившись, поедем (напившись, конечно, чаю) целой кавалькадой, экипажей пять, шесть и более, с разговорами, шутками, даже смехом, приедем чуть не к концу Литургии, выступим вперед на левый клирос, да еще не сразу молиться примемся, а начнем с поправления своих нарядов да причесок, затем установимся на подносимые нам коврики, — глядишь, — и службы конец. Нечего делать, стыдно выходить, только что прибывши: закажем молебен, — да и обратно потянемся прежним способом, лишь еще с большими шутками и остротами насчет сельских певчих или кого бы то ни было.

Дома нас встречал сытный лакомый завтрак, за ним опять праздное препровождение времени, и таким образом день за днем провела я первые три месяца по прибытии в усадьбу. Каким-то общим вихрем носило меня в этой пустоте, но тяжело было душе моей, особенно потому тяжело, что не могла я предвидеть никакого исхода из своего положения: на то была воля матери моей, полагавшей все счастье, как свое, так и мое, приблизительно в таком роде жизни, да, кажется, она надеялась скоро отдать меня замуж. Она часто заговаривала со мной то о том, то о другом из молодых людей, посещавших наш дом, или с которыми мне приходилось встречаться в других усадьбах. Когда я решалась говорить ей прямо, что хотя и все они хороши, но замуж я никогда ни за кого не пойду, то между нами возникала неприятность, иногда и очень крупная: я горько плакала, скорбела и едва не приходила в отчаяние. Мне даже иногда приходила мысль — бежать куда-нибудь в лес, бывший так недалеко от нашей усадьбы; но куда, когда я никуда дороги не знала, и каким способом устроить было это; — приходилось отказаться и от этой отрадной мысли.

Но вот наступило лето; праздная зимой жизнь помещиков сменилась заботливой, деятельной. Под предлогом ознакомления с сельским хозяйством, я стала проситься у матери ходить на полевые работы для наблюдения за ними; это мне было позволено. Взяв в карман Св. Евангелие или какую-либо священную книгу, я уходила в поле или лес, где в уединении читала или молилась в тайне сердца. Пламенна, слезна была моя молитва о том, чтобы Господь скорее извел меня из мирской суеты, которая все более и более становилась для меня несносна.

Более частые часы уединения и молитвы подкрепили мой упадавший дух и надежду на милосердие Божие, а вместе и сообщили решимость твердо стоять в своем намерении и не поддаваться никаким соблазнам. Опасаясь, что с наступлением осени снова начнутся прежние гостбища и праздности, я придумала следующий оборот своей жизни, для чего, впрочем, требовалась и маленькая хитрость, к которой я и прибегла.

VI

Я упоминала о том, что дед мой, скончавшийся незадолго до моего выхода из института, отказал мне по духовному завещанию все свое имущество, деньги и небольшой двухэтажный дом в г. Боровичах. Так как родители мои имели большое хозяйство в усадьбе, то жить в городе было для них неудобно, и домик мой отдавался в наем жильцам. Желая избавиться от праздной и суетной зимой деревенской жизни, я надумала просить родителей отпустить меня жить на зиму в город в свой домик, где бы и брат мой Костя, которому было уже одиннадцать лет, живучи со мной, мог удобнее заниматься уроками, подготовительно для поступления в корпус; заниматься с ним бралась я сама, а предметами военных наук могли бы заниматься учителя городских училищ.

Такое предложение одобрили родители; самим им оставить усадьбу на всю зиму было нельзя, почему они приискали в городе двух сестер из бедной дворянской фамилии Москвиных и поселили их бесплатно в моем домике, дав им в нем две комнаты в одной со мной квартире, в верхнем зтаже; а внизу поселили прислугу нашу, состоявшую из целого семейства: мужа, бывшего нашим дворником, жены-кухарки и дочери их, девицы лет 15-ти, сделавшейся моей горничной. В конце августа нас с братом Костей переселили в город Я считала себя вполне счастливой, чувствуя свободу проводить время по своему желанию и стремлению. Город Боровичи, как и всякий уездный городок, не велик, и всякая новость быстро облетает его. Скоро стало известно, что наследница умершего генерала Василевского окончила уже курс воспитания в институте и поселилась здесь, в своем доме, вместе с братом, которого и приготовляет сама для поступления в корпус. В то время в Боровичах еще не было никакого общественного женского училища. В силу этого некоторые из граждан стали просить меня давать уроки их детям. Бели бы я склонилась на все такие просьбы, то у меня тотчас же образовался бы целый пансион; но, помня конечную цель всех своих стремлений, я боялась связать себя чем бы то ни было, и приняла лишь четырех: одного мальчика, как бы в товарищи брату, и трех девочек-дворянок.

Жившие со мной престарелые девицы Москвины смотрели на меня с полным уважением, и, не умею определить, в качестве кого жили они у меня; я представляла им, кроме квартиры с отоплением, и прислугу, и стол, и все, кроме чая, который, по разности наших занятий, и неудобно нам было иметь общий.

Вот какой образ жизни вела я, поселившись в городе. Ежедневно ходила к утрени в монастырь св. правед. Иакова Боровичского, находившийся на окраине нашего небольшого городка; иногда стояла там и ранние обедни, смотря по времени. Вернувшись из церкви, будила брата, приготовляла чай, и вместе с братом пили «по домашнему», что мне очень нравилось: я воображала себя хозяйкой. С 9 часов начинались занятия наши, продолжавшиеся до 12, после чего ученики мои расходились по домам, а мы с братом и с Москвиными садились завтракать все вместе; затем в 2 часа брат уходил к своему учителю, а я всецело принадлежала себе, — читала, работала, иногда с одной из жиличек выходила погулять, но в гости ни к кому никогда не ходила, хотя и многие о сем просили неоднократно. В 4 часа возвращался Костя, и опять всей семьей садились обедать; вечером иногда помогала я брату репетировать уроки, но каждый вечер заканчивался у нас общим семейным кружком за одной лампой с работами и книгами. Москвины были девицы благочестивые и тоже любили читать священные книги, которые и были у нас господствующими. Под праздники ходили ко всенощной; и таким образом мирно, христиански текла наша жизнь. Денежные мои финансы все оставались на руках моей матери, которая весьма часто посещала нас; только зарабатываемые мной уроками деньги составляли мою собственность, которую я ей не отдавала и расходовала по своему желанию. Даже процент с капитала, оставленного мне дедушкой, мне она не давала, вероятно, употребляя его на наше же содержание, да мне и в голову никогда не приходило спрашивать о сем. А с меня-то, наоборот, спрашивали отчет даже в моих трудовых деньгах, которые, впрочем, у меня никогда не были подолгу. Сама же мать моя с раннего моего возраста приучала меня быть доброй и отзывчивой к бедным, помогать им хотя бы и последним, и это привилось мне, как оказалось, с первых же дней моей самостоятельной жизни; но тут она стала меня за это преследовать и запрещать давать милостыню, с каковой целью и не давала мне в руки денег. Но потребность души находила для себя исход: нередко, видя в лохмотьях и рубище нищих детей и женщин, я приводила их к себе в дом и отдавала свои платья и белье; хотя и старалась все это сделать потихоньку от всех, но как-то все узнавалось, и мне доставалось от матери и выговоров, и укоров. Никогда не забыть мне один, между прочим, следующий случай. Прибыл к нам в Боровичи с Афона иеромонах-сборщик с ковчегом с частицами св. мощей (от. Арсений); сбирая по городу, по домам, пришел он и ко мне; я не имела дать ему денег, кроме разве безделицы, и, не долго думая, вынула из ушей серьги и, подавая их ему, просила принять на украшение какой-либо иконы или куда пригодятся. Этого не видал никто, и я предполагала, что так дело и кончилось. Вдруг, когда приехала мать моя из усадьбы, совершенно неожиданно спросила меня, указывая на мои уши: «А где же, Машенька, твои серьги?» Я ответила, что сняла их и убрала в комод, она приказала их показать ей; я стала рыться в комоде, ища, чего там не было, и, наконец, сказала, что не помню, куда убрала. Тогда она строго обличила меня во лжи и заключила страшными словами: «А чтобы ты не вздумала и еще раз проделать такую же жертву, пойди сейчас же, разыщи монаха и возьми свои серьги, сказав, что я этого требую, — ты еще молода и неразумна, не умеешь распоряжаться своими вещами.» Можно себе представить, каково было для меня это приказание; но делать было нечего: я пошла по улицам города, впрочем, не только не разыскивая монаха, но даже избегая встречи людей, ибо у меня беспрестанно навертывались слезы, и при первом слове я готова была разрыдаться. Я обошла много улиц и дошла до берега реки (Меты), где, к величайшему моему облегчению, увидела на пароме переправляющимся на ту сторону искомого монаха с его спутником; догадавшись, что они переправляются за город, я уже веселее пошла домой и объявила матери, что монахи уехали из города. Конечно, мать моя, думаю, и не вернула бы отданных серег, как бы ценны они ни были, она только хотела постращать меня на будущее время. Такие и подобные тому случаи сильно огорчали меня, в этом я видела стеснение моей свободы в моих религиозно-нравственных стремлениях, и справедливо могла думать, что не освобожусь от такого стеснения до того времени, пока не уйду в монастырь.

VII

Единственным моим утешителем и советником являлся в то время игумен помянутого монастыря, о. Вениамин; весьма духовный и опытный старец, он поддерживал меня, и я нередко его посещала, но я то с большой осторожностью, чтобы и этого единственного утешения не лишили меня, запретив посещать его. Я открывала пред ним свою душу, рассказала о бывшем мне в отрочестве видении и о его последствиях — овладевшем всей моей душой стремлении к жизни духовной, иноческой, что при настоящем настроении моей матери казалось мне немыслимым в исполнении. Богомудрый старец-игумен утешал меня, подкреплял во мне веру и надежду в промышление о мне Самого призвавшего меня Господа, Который силен устроить все по Своей святой воле. По своему глубокому смирению он называл себя «недостаточным» и советовал мне познакомиться и побеседовать с настоятелем Иверского-Богородицкого монастыря, архимандритом Лаврентием, которого ожидали в Боровичи по причине пребывания тут в то время иконы Иверской Богоматери. Приезжая в Боровичи, о. Лаврентий всегда останавливался в монастыре у о. игумена Вениамина, который, вероятно, и сообщил ему обо мне, так что, когда, по обыкновению своему, пришла я к утрени в монастырь, то меня пригласили в кельи настоятеля, где я увидала обоих старцев, с отеческой любовью принявших меня и долго беседовавших со мной о духовных и высоких предметах. Эта первая моя (по времени) беседа в обществе двух столь духовных лиц глубоко запечатлелась в моей памяти, не только по своему содержанию, но и по скоро сбывшемуся предсказанию о. Лаврентия о том, что я буду скоро отпущена матерью в монастырь, и притом так, как и сама не ожидаю. Несбыточными казались мне эти слова, но я просила его, и он обещал мне молиться, чтобы они скорее осуществились.

Ноября 21-го, в день храмового праздника Боровичского собора, в городе бывает ярмарка. Накануне приехала моя мать; в это время я была одна дома, почему и встретила ее я одна; были сумерки; мы с ней вдвоем, напившись чаю, уселись рядом на диван, в ожидании благовеста ко всенощной, огня не зажигали, а буквально «сумерничали», разговаривая кое о чем. Сердце мое сжималось тоской, слезы катились сами собой, но, благодаря темноте, я не имела нужды скрывать их от матери. Впрочем, голос мой в ответах на обращения ко мне матери выдал меня, и она спросила: «Ты, кажется, плачешь, что с тобой, что это значит?» И она с материнской лаской прижала мою голову к своей груди и поцеловала меня. Тут я уже не выдержала и зарыдала. Она продолжала расспрашивать и на молчание мое возразила: «Ты не любишь меня, не доверяешь мне, не хочешь признаться, о чем плачешь.» Тогда, призвав в помощь Царицу Небесную, я начала: «Оттого-то и не решаюсь говорить Вам, мамочка, что люблю Вас и не хочу Вас оскорблять, особенно ради такого праздника, как завтра.»

— Что же такое? — спросила она, — ты меня пугаешь, скажи скорей.

— Мамочка, завтра нашу Владычицу, Деву Марию повели и поселили в храме Божием, а меня, бедную, ты не пускаешь идти по Ее стопам, не даешь служить Ей и Сыну Ее, к чему единственно я имею стремление, как ты и сама знаешь. Из послушания тебе, моя родная, я делаю все, что могу, все, чего ты желаешь от меня, но делаю все поневоле, мне трудно жить в мире, я томлюсь, как птичка в клетке, томлюсь, и Бог один видит, как страдает душа моя.

— Машенька, — возразила мать, — перестань, не говори больше.

— Не стану, мама, я и этого не сказала бы, если бы ты не принудила меня; я молчу и буду молча томиться, пока, наконец, не сведут меня в гроб эти постоянные томления духа, эта жизнь вечно вопреки своих стремлений, эта непосильная борьба.

Говоря это, я задыхалась от давивших меня слез.

После краткого молчания матушка ответила с той же нежностью, но с оттенком легкого упрека: «Я нисколько не желаю раньше времени, как ты выражаешься, сводить тебя в гроб; если тебе тяжело и так невыносимо жить с матерью, если не жаль оставить больного отца, малолетних детей — твоих брата и сестру, наконец, если и родной кров стал для тебя не дорог и не родной, — Бог с тобой, иди в монастырь, но помни и обдумай хорошенько — там ни матери родной, ни семьи родной, ни родного крова не найдешь никогда.»

Ободренная ее ласковым тоном и хотя случайно высказанным согласием, я решилась ответить ей обстоятельно: «Все это — сущая правда, не раз мной обдуманная: ни матери родной, такой, как ты, моя золотая, дорогая мама, я никогда не найду, ни крова родного… Но что же мне с собой сделать? Какая-то более сильная, непреодолимая сила влечет меня в безвестную для меня, и знаю, что нелегкую жизнь. Скорее же еще могла бы остановить меня мысль о больном отце и о детках наших, но и тут рассудим беспристрастно: болезнь отца хроническая, я не облегчу ее, тем более, что он охотно благословляет меня и ни мало не удерживает; брату моему я плохая учительница, ему предстоит корпус; сестра еще и мала для настоящего ученья, да и ее возьмут в институт на казенный счет; скажи же, мамочка, чего же я лишаю семью нашу, удаляясь от нее в монастырь? О, пусти меня, родная, я буду вечная ваша молитвенница.» Она снова обняла меня и, целуя, сказала: «Если такова воля Божия — Христос с тобой.» Я не верила своим ушам; я спешила закончить разговор и уйти в другую комнату, опасаясь, что она, раскаявшись в своих словах, откажется от них, и снова пуще прежнего станет удерживать меня. С каким, однако, облегченным сердцем молилась я за всенощной в этот вечер; видела, что и матушка со слезами молилась все время Вернувшись домой, также и на следующий день, мы не возвращались к этому роковому для обеих нас разговору; с тем она и в усадьбу поехала. Я же поспешила в монастырь к своему отцу игумену Вениамину сообщить ему весь наш разговор, а также и мое опасение.

Опытный старец и на этот раз успокоил меня: «Что же вам до отказа ее (от своих слов), если бы он и последовал? Раз благословение дано, и держитесь за него, вспомните благословение Исааком Иакова, вызванное обманом, но имевшее всю силу святости и нерушимости, несмотря на все последующие просьбы изменить его; а вы не обманом, а слезами вымолили его, и оно почило на вас, и никто не может снять его, даже она сама, если бы вздумала. Конечно, она попытается еще удерживать вас, готовьтесь ко всяким искушениям, но будьте тверды и спокойны; да и что раньше времени тревожиться, — Бог начал, Бог и кончит.» При этом, однако, он советовал мне не откладывать своего намерения и подумывать о том, каким путем удобнее разорвать все свои связи с миром, так как на этом пути, особенно когда он уже близится к цели, враг всеми мерами старается поставлять серьезные преграды, чтобы помешать делу.

Так как я давала уроки приходящим ко мне детям, то мне надлежало дождаться того времени, когда они пред Рождественскими праздниками окончат занятия, и тогда я намеревалась поехать в Валдайский Иверский монастырь к о. архим. Лаврентию., принять его благословение и указание, как повести дела (ибо меня связывало еще доставшееся мне после деда имение), а также и поговеть и отдохнуть душой, укрепившись Св. Тайнами. Родители мои ничего не знали и не подозревали даже о моем тайном подготовлении, иначе, конечно, матушка поспешила бы прервать все мои планы.

Наконец, наступила с таким нетерпением ожидаемая мной последняя неделя перед Рождеством, учениц своих я освободила от занятий, уволив их до 8 января, брату предложила уехать в усадьбу, сказав, что и сама на днях буду туда, Я и действительно имела намерение заехать туда путем в Ивер, так как усадьба наша была на пути, с полверсты лишь от большой дороги, да и уехать без ведома родителей я не могла и думать. Жутко, однако, мне было при мысли о том, как взглянет на это моя мать; не догадалась бы она о моем уже положенном решении покинуть их, к чему такого быстрого поворота она, как видно, и не ожидала.

Милосердный Господь и тут устроил все без особенных тревог и неприятностей. Кажется, 22 декабря я выехала из своего домика, еще в первый раз в жизни одна, и не на своих лошадях, а на нанятых ямщицких, в неуклюжих дорожных санях. Хотя мне предстояло проехать таким образом более семидесяти верст (от Боровичей до Валдая), но и тени страха или опасения не было в моей душе, напротив, она невыразимо радовалась, точно я ехала в Царство Небесное, к Самому Богу, а не в земную обитель.

Всецело углубленная в свои сладкие мечты, я не заметила, как мы проехали около восемнадцати верст, и вдали на горе влево от дороги виднелась уже наша усадьба; сердце мое забилось, радость сменилась смущением. Каково же было мое удивление и даже испуг, когда я встретила лицом к лицу ехавшую в Боровичи на паре своих, знакомых мне лошадок, мою матушку. Обе мы уставили глаза друг на друга. Ты словно испугалась меня, Машенька?» — сказала она мне, когда, поравнявшись на дороге, мы остановили лошадей. Она была совершенно уверена, что я ехала в усадьбу, почему сказала только: «Что же ты меня не дождалась, вот я еду за тобой да за кой-какими покупками к празднику.» Тут я объяснила ей, что хотела только заехать в усадьбу, а еду далее в Ивер, чтобы там отдохнуть душой и помолиться в праздничное свободное для меня время. Краска выступила на лице ее, она, казалось, хотела многое сказать, но удержалась присутствием кучера и ямщика, и только с горечью сказала: «Ну, как знаешь.» Мы расстались; я не ожидала такой скорой, хотя и не совсем приятной развязки, но, признаюсь, я ожидала худшего, боялась даже совершенной остановки моего преднамеренного путешествия, потом мне вздохнулось легко, когда, проводив глазами удалявшуюся матушку, я и сама тронулась далее в путь. Слезы наполнили глаза мои. «О чем я плачу?» — спрашивала я сама себя. О, как разнообразны причины этих слез. Еду, как беглянка, из собственного своего дома, из родной семьи; но и была ли когда-либо для меня «семья родная»? Была и есть она, но только по родству, а не по духу. Я только еще еду куда-то искать родной по духу семьи, но найду ли ее, и где найду, и когда еще найду? Еду, как преступница, от всех укрываясь, скрываясь, точно и самой себе страшась дать отчет в своих действиях; но какое преступление я совершила? Разве только, что самовольно уезжаю, стремлюсь безотчетно, точно влекомая какой-то могучей силой, сама не знаю, куда, к чему-то высшему, идеальному, совершеннейшему. Но достигну ли сего? Вот родная мать от меня отвернулась, и я самовольно вырываюсь из ее объятий, между тем, как сейчас же готова броситься к ногам святого отца и в объятиях любвеобильной души его надеюсь найти покой своей душе, утружденной борьбой с ненавистным мне миром. Боже мой! Вот только год, как я вышла из института, только год, один год, а сколько я настрадалась, сколько должна была двоиться душой, чтобы «работать двум господам»; если и Сам Господь сказал, что это невозможно иначе, как «возлюбивши одного, другого возненавидеть», то чего же хотели от меня и за что меня обвиняют? И я всецело отдалась своим мыслям и воспоминаниям, но скорбь моя была не раздирающая сердце, а тихая, и даже благоговейная; совесть моя сказывала мне мою неповинность, а вера в мое призвание свыше внушала надежду на близкий исход.

Далее →